В детстве я любил бублики. С вечера бабушка ставила тесто, или как она говорила — опару. Опара пахла топлёным молоком и хмелем. Хмель рос у бабушки в полисаднике. Он обвивал плетень. В конце августа я помогал бабушке собирать его хрупкие шишечки.
Бабушка называла август «авгрусть». Я говорил ей:
— Нет такого слова.
А она мне:
— Как же нет? Лето скончалось – радость прошла, а грусть осталась, вместе с ей-то и урожай на горбу – чё ж тут веселого-то?! Авгурусть он и есть авгрусть.
С бабушкой я особо не спорил. Она вон какая взрослая, жизни хлебнула, как она любила говорить. А поговорить она любила. Даже с этой самой опарой для бубликов разговаривала:
— Сладушка моя, опарушка, ишь как поднялась…Я тебя сахарком подкормлю, мучкой присыплю, полушалком укутаю – постой, отдохни.
— Баушка, чего ты с тестом разговариваешь-то, оно ж не слышит тебя?
— А вот и слышит! Мать моя с тестом разговаривала, матери мать с тестом разговаривала, а твоя мамочка пойдёт в универсам, готовую лепешку прикупит – ешьте, мол, наслаждайтесь. А она – вона третьего дня – к вечеру уже кислятиной воня/т.
— Вонят – это «воняет» что ли?
— Ну-да, душком отдаёт…- ответила бабушка, выкладывая тесто на посыпанный мукой стол.
— Тебя вот, бабуль, послушать – так и жить сегодня нельзя.
— Дык, так оно и есть. Гляди, люди-то друг с дружкой не ладят – все разъехались по комнатушкам в многоэтажках-скворечниках, сидят себе каждый в своей клетке, с соседями не здороваются…А у нас було – у кажного дом, калитка не заперта – значится, хозяева в дому, заходи кто хошь. Да и куды уйдёшь-то: по двору дел невпроворот. Утром открыл глаза – и пошло-поехало: воды принеси, печку подтопи – хоть и лето, а вода горячая нужна. Пока солнце не встало – грядки подполоть надо. Очередь в сельпо занять тоже успеть надо, ну это один раз в неделю, а то и в месяц. Мы ж в сельпо-то что покупали – мыло, соль-сахар, из одёжи чего, да к празднику конфеток. Ох, любила я конфетки такие липкие, в сахару – их мы «Дунькина радость» звали.
— А почему «Дунькина», а не «Машкина», например? – я уже несколько раз подцепил пальцем сырое тесто, а бабушке это даже нравилось.
— Ну, как на соль-то тесто?
Я одобрительно кивнул и отщипнул ещё кусочек.
— А комар его знает – почему «Дунькина». Липкие больно, в карман не положишь. А вкусные! Вот Дунька наверно, как я, их любила, вот и радовалась – коли были они.
— Баушка, а ты вроде как тоже Дуня?
— Ты божий дар-то с яишницей не путай: Дунька – она Авдотья, а я – Дуся – Евдокия, значит.
Евдокия говорила, а руки её проворно наминали тесто. Я смотрел на бабушкины руки – такие жилистые, сильные. Они ловко приминали тесто ладошками, тут же подсыпали свежей муки, и пышный ком плюхался на стол, где его сверху накрывал бабушкин кулак.
— Дунька у меня названная сестрёнка была, — продолжала бабушка, — Как война началась, её отца на фронт забрали, а мать простыла и померла вскоре. Дунька у нас прижилась. Она меня была на год младшее, и какая-то вся тощая, здоровья никакого. Мы не такие уж и малёхонькие были – мне девять стукнуло. Фронт был далеко. Но вся страна только на фронт и работала. Мужиков-то всех забрали на войну. А бабы всю работу делали – кто посильнее, тех в поле. Моя мамка даже трактор научилась водить. А мы с Дунькой насобираем в поле сваленных колосков, обшелушим их, измелим на жернове…
— А «жернове» — чего такое?
— Жернова – да, мололка для муки. Её ещё мой дед в сарайке слелал из двух бо-ольших булыжников: один снизу, другой сверху. Тот, что сверху – с такой палицей деревянной, за которую крутишь, и камень об камень трётся, и зёрнышки мукой становятся, и мука из дырки в нижнем камне сыплется.
— Так тяжело же, наверное, было?
— А как не тяжко! Мы-то работы не боялись. Сызмальства и ведро воды притащишь, и корову подоишь. Я, было, сдою корову, а она как лягнёт ведро, и всё молоко тю-тю. Я – в слёзы. А корове-то чё – стоит себе, косит глазом и мякиш жуёт. Мамка приучила её во время дойки мякишем хлебным кормить – мы ж сами хлеб-то пекли, и корове доставалось, ну, как лакомство. Но это до войны ещё.
Бабушка уже накатала шариков из теста, обложила ими, как колобками, весь стол. Потом накрыла их полотенцем:
— Пусть отдохнут.
— А ты, когда маленькая была, как оттягивалась…ну, отдыхала как?
— Дед меня учил так отдыхать: вот полим мы грядку, спина затекла, ноги уже как деревянные. А он говорит мне — устала чё ли, ну, иди, передохни – воды с колодца натаскай. Воды две ходки сделаешь – руки аж ломит – ну-ка, четыре ведра-то покачай из колодца. А он мне – вон там, у плетня куст малины поспел – иди, собери. И приговаривал – чтоб отдохнуть, надо работу сменить. Пособирала малинку? Теперь можно и дальше полоть. И сам постоянно чего-нибудь делает-делает.
Бабушка в это время уже сполоснула кадку для теста и перевернула её обсыхать. Руки о передник вытерла, под полотенце заглянула:
— Ой, вы мои сладушки, поднялись-то как! – она вытащила один шарик, пришлёпнула его ладонью и быстро разрезала на несколько полосок.
— Так вот, мы с Дунькой перемололи зерна в муку-то, в плошку пересыпали, хмеля туда щепоть, тёпленькой водички – и прикрыли, чтоб опара поднялась. А с молотилки остатки зёрен не сдули – забыли в порядок молотилку привести. А потом закрутились – воды натаскали пока, печку подтопили, уже время пришло в опару муки добавить и сыворотку. А там уже и катать тесто взялись и лепить из него всякие крендели.
— Крендель – это бублик что ли?
— Он самый, только у кренделя дырок больше, а у бублика одна. Мы сначала крендели лепили, а Дуня говорит:
— Давай не крендели будем делать, а бублики.
А я ей:
— Какая разница-то?
— У кренделя вон скоко дырок, а у бублика одна. Если крендель съешь, а от него маленькие дырки в воздухе остаются, а от бублика – одна большая. И когда уже мы всё съедим, а дырки вокруг нас летать будут и пахнуть. Маленькие-то, что – быстро улетят, а от большого кренделя дырка долго ещё по дому летать будет. И когда голодно в животе станет – мы подышим большой дыркой от бублика и как будто наелись…
Солнце закатилось, мамка вернулась, а у нас на столе крендели и бублики готовые. Чай пить сели. А тут стук в дверь.
— Фёдоровна, — кричат со двора, — Ты дома?
Хоть ворота нараспашку всегда были, а спрошать полагалось. Голос-то это был нашего председателя колхоза – Ивана Игнатича.
— Заходь, Игатич, заходь, — мамка крикнула в приоткрытую дверь.
Игнатич зашёл, шапку в руках мнёт и на стол косится.
— Проходи, гость дорогой, к чаю. Бублики вот девки напекли.
— Я, Лизавета Фёдоровна, по делу. Вы вот кренделями да бубликами шикуете, а война вокруг, а ты, Фёдоровна, бдительность потеряла. Напекли кренделей – на всю округу запах. А мы ведь всю муку до последней горсти в город посылаем. Откуда у тебя мука на печево?
— Да, я ж…Я ж, ты знаешь, что день деньской на пашне, на тракторе…
— Ты мне тут демагогию не разводи! Ишь, буржуйские замашки! Люди на фронте впроголодь, с фашистами дерутся, землю нашу защищают, а ты тут пирствуешь! А ну собирайся, со мной в управу поедешь ответ держать перед товарищами. И не стыдно – а?
Мамка зашаталась и руками ухватилась за стол:
— Ты, чего, Игнатич? Я же всю себя работе отдаю. И питаемся мы, как все – чем придётся.
— А откуда крендели? Из ворованной муки. Из государственного добра.
— Дядя Иван, это я крендели напекла, и колосья я на пашне собрала – всё равно с краю валялись…
— А-а! И ты туда же! Вот, вот как ты по-коммунистически воспитываешь девку свою. Сейчас она колоски своровала, и потом на убийство пойдёт и Сталина предаст…
Глаза его налились кровью, он схватил маму за шиворот кофты и потащил к выходу. Мамка как-то вся обмякла и не сопротивлялась. Я сдёрнула с вешалки мамино пальтишко и выбежала во двор. Игнатьич уже волок мамку к повозке, и всё ругался и ругался. Я только и успела закинуть в телегу пальтишко, когда Игнатьич уже хлестанул коней, и они рванули с места. Но тут же Игнатьич заорал на лошадей, подтянул удила:
— Дуська! Дуська – твою мать! Тащи сюда крендели – доказательства будут.
Я шмыгнула в избу, перепужалась – аж, сердце заколдошилось с таким громким и неровным стуком, как бы тележка с горы понеслась. Дунька успела стащить с тарелки один бублик. В избу влетел Игнатьич, схватил чашку с печевом и хлопнул дверью. Потом мы услышали какие-то странные звуки в сенках, и в окошко увидели, как Игнатич тащит жернова к телеге. У меня внутри всё похолодело. Всю ночь мы с Дунькой проплакали. Потом, с утра к нам соседка пришла – тётя Тоня, принесла капусты квашеной. Села на табурет, глаза вытирает платком и причитает:
— Ох, вы мои сиротинушки…
Я ещё не знала, что мамку больше не увижу никогда. Потом приехала злая тётка из управы и приказала громким голосом:
— Собирайтесь! Вещи все свои возьмите, и тёплые, на зиму — тоже. В детдом вас определят.
Так я в детдом и попала. Дуняшу через какое-то время в другой детдом отвезли, мы и потерялись.
— Баушка, ты не обожгись, давай я противень подержу, — я и не заметил за рассказом, как бабушка уже разогрела духовку и приготовилась ставить первую партию разложенных рядком, смазанных маслом, крендельков да бубликов.
— Противень-протвень! Лист это называется. «Противень» — не унималась она, — Слово како-то противное. А на листе – ишь, как уля/глись крендельки с бубликами.
— Так, вы тогда даже дырку от бублика не успели оставить в доме?
— Не, один-то Дуняша спрятала, мы его ночью съели напополам. И я потом долго ещё представляла, что дырка от него там в доме осталась летать. Ну, давай, что ли чай ставь, скоро родители с работы приедут…
Я долго потом ещё вспоминал этот бабушкин рассказ. И представлял, как люди всей планеты поедают бублики, а дырки от бубликов летают вокруг. И мы уже дышим этими самыми дырками. А дырки начали войну против воздуха и собрались в одну большую дыру и стали называться чёрной дырой, которая засасывала всё плохое на Земле. И как-то ночью мне приснился сон — как в чёрную дыру полетел Игнатич, и как бабушка стояла и грозила ему бубликом. И как откуда ни возьмись появилась бабушкина мама и несла она в руках огромную чашку с бубликами и улыбалась.